Пробежав шагов триста, Коршун понял, что миновал расположение штаба. За штабом, насколько ему было известно, тянулись старые канавы, в которых не должно быть людей. Там когда-то была городская свалка, но, видно, так давно, что мусор превратился в смесь земли, трухи, ржавчины — невнятную смесь бывших отбросов.
Поднявшись вновь от берега и убедившись, что вокруг пусто, Коршун прыгнул в канаву, и, хоть она вела не туда, куда нужно, он последовал по ней, минуя глубокие ямы, похожие на воронки от орудийных снарядов — от чего? от каких снарядов? — в одной из них он увидел труп солдата — видно, бежал от врагов да помер.
Когда, по расчетам Коршуна, до лазарета уже было недалеко, он увидел еще одного мертвеца. Он был голый, его грудь и правая рука были забинтованы — значит, он убежал или ушел из лазарета.
Через полсотни шагов Коршун увидел еще двоих раненых. Один из них был едва жив.
— Ты из лазарета? — спросил Коршун, увидев, что тот шевелится.
— Пить, — попросил тот.
Коршун отвинтил крышку фляжки. Там осталось совсем немного воды — хватило на два глотка.
— Они пришли, — прошептал раненый, — они пришли к нам и всех в лазарете перебили… Всех…
В том не было ничего удивительного, потому что было принято убивать чужих раненых. Если бы наши захватили их лазарет, тоже не стали бы чикаться. Что делать с ними, с ранеными?
И этот раненый скоро помрет. У него открытая рана в груди выше сердца и лужа крови вокруг.
— А что санитарки и доктора? — спросил Коршун.
— Пить, — сказал раненый.
— Нет у меня больше воды. Все равно ты скоро помрешь.
— Врешь, — сказал раненый.
— Что с докторами?
— Иди сам смотри, — сказал раненый и закрыл глаза. Он сердился на Коршуна.
Коршун пошел в лазарет, не оборачиваясь, хотя сзади раненый снова заныл: «Пить, пить, пить!»
Госпиталь лежал в низине, недалеко от места, где Коршун видел раненых.
Там было пусто.
Ни шагов, ни звуков, ни криков. Коршун понял, что тут никого нет.
Он спрыгнул в большую яму — в палату. Некоторые койки были пустые, в других лежали убитые. За занавеской, где была операционная, тоже было пусто, убитый лежал на столе — видно, его убили во время операции, а на нем, поперек, лежал доктор. Незнакомая сестра валялась в углу. Ее лицо было закрыто подолом. Она была изнасилована, а потом убита.
Коршун пробежал по траншеям лазарета — на вещевой склад, в комнату врачей… ни одного живого человека.
В комнате, где работали лекари, стояла большая бутыль с водой. Почему-то, разрушая все, ублюдки ее не разбили. Попробовав, Коршун наполнил флягу.
Потом побежал к тому раненому, который, может, еще жив.
Раненый был жив.
— Пей, — сказал Коршун. — Только скажи, что они сделали с санитарками и сестрами.
Тот пил долго, маленькими глотками.
— Спасибо, — сказал он. — Их увели, утащили с собой.
— Куда?
— Куда? Они везде здесь. Найди сам.
Коршун поднялся на вершину холма, чтобы разглядеть, что же происходит.
Он не боялся опасности. Ему было все равно.
Потом он почувствовал, что ноги устали, и сел.
Так и сидел на вершине холма и смотрел. Потому что если смотреть внимательно, умными глазами, то многое поймешь.
Район боевых действий расстилался во все стороны, насколько хватало глаз, и края его, если такие были, скрывались в легком тумане, который всегда висел над холмами за речкой и скрывал дома города. Лишь вершины соборов и колоколен поднимались над туманом. С другой стороны равнина, захваченная в последних боях противником, была перекопана траншеями, канавами и ямами, ибо многократно переходила из рук в руки, и Коршуну сверху было видно обширное старое кладбище, — когда он попал сюда и положение на фронте было лучше, то кладбище поддерживали в некотором порядке, могилы, хоть и коллективные, располагались рядами по номерам частей, и всегда можно было найти, где похоронен твой товарищ. Теперь же кладбище лежало в тылу ублюдков, и могилы были раскопаны, ублюдки и те бродяги, что сопровождали их армию, раскапывали неглубокие могилы в поисках вещей, с которыми хоронили павших. Ведь положено класть в могилу любимую вещь. Это может быть медальон с портретом матери, а может быть подшлемник или даже новые башмаки. Мало ли что любил человек при жизни.
Вид порушенного, оскверненного кладбища вселил в душу Коршуна глубокую безнадежную тоску. Его все чаще посещало отвратительное чувство — он потерял веру в победу и даже веру в смысл победы. Ему казалось порой, особенно если лежишь в часы отдыха и не спится, — что он участник какого-то розыгрыша, что вся эта война ненастоящая, хотя смерти и ранения настоящие, и мучения настоящие, и настоящая боль от стертых ног или горячая тугая волна от взорвавшейся в канаве огненной бомбы.
Он знал, умом знал, и говорили ему об этом не раз, что он ведет бой за правое дело, после чего вернется домой, и тогда начнется счастливая жизнь. Может быть, у других так и было, но сам Коршун никак не мог вспомнить своих родных, даже своей матери. Лама говорил ему, что это довольно обычное последствие долгого пребывания на переднем крае, но когда он попадет в город и пройдет по родной улице, то он все вспомнит. Шундарай же считал, что они с Коршуном ничего не помнят потому, что на самом деле никогда не бывали в городе и родились совсем в другом месте, что они — приютские, беспризорники. Так тоже бывает, а ламе невыгодно в этом признаваться, так как есть инструкция — привязывать солдат к родине, даже если родины нет. А так как любому солдату хочется во что-то верить, то он цепляется лапками за мечту о городе и родном доме. Недаром идеологическая служба так борется со всякими лживыми верованиями и религиями. Они боятся, что приверженцы чуждых боевой идеологии сект могут вообще потерять страсть к войне. Так что про них говорят твердо: они в будущей жизни возродятся клопами. А чтобы это случилось скорее, после второго предупреждения замеченных в ересях казнят.