Операция «Гадюка» - Страница 154


К оглавлению

154

Егор смотрел на небо, на другой берег реки, на пустые дома, ему казалось, что пустынность этой Москвы — какой-то яд. Он вползает в сердце и превращает тебя в человека-лошадь. Ты готов покорно крутить педали. А раз нет времени, нет часов и нет измерений, то трудно понять, год прошел или десять минут.

— Смотри, — сказала Люська, — это Новодевичий монастырь, правда?

Монастырь изменился. Стены его были некрашеные, в луковке колокольни была большая дыра, парк, отделявший монастырь от реки, исчез. Остался лишь длинный пруд.

Скрип-скрип — колеса повозки, скрип-скрип — педали.

Вот и Киевский вокзал стеклянным ангаром поднимается за площадью, на которой остались — наконец-то Егор увидел их — машины. Забытые на стоянке.

— Это неправильно, — сказал он.

— Что неправильно? — спросила Люська.

Ей стало тепло, она расстегнула пальтишко и откинула на спину серый платок. Волосы ее, зачесанные на прямой пробор, были туго стянуты резинкой. От этой прически голова становилась меньше, а сама Люська казалась старше, чем была в платке.

— Машины не должны здесь оставаться, — сказал Егор. — Машины потом уезжают.

— Мы не знаем, — сказал вдруг Дантес, — что из вещей переходит сюда, а что остается, мы даже не знаем, у чего появляются дубли, а у чего нет. Я тут видел табун лошадей на Садовом кольце. Ты видел, Петренко?

— Мы вместе были, господин Дантес, — откликнулся правый велосипедист.

— Представляешь, табун лошадей! Откуда? Почему? Мы сначала думали, что это видимость.

— Но они прошли, и мы видим — навоз! Честное слово, — вмешался в рассказ другой велосипедист.

Неожиданно Дантес вытащил откуда-то, возможно из-под себя, длинный хлыст и с размаху огрел велосипедиста.

— Больно! — охнул тот.

— Я и хотел, чтобы было больно, — ответил Дантес. — Когда я рассказываю, не влезай.

Петренко и не подумал вступиться за своего товарища.

Повозка въехала на площадь, миновала стоянку машин и остановилась у громадного входа в вокзал под башней с остановившимися часами.

Дантес первым спрыгнул с повозки и пошел наверх по широкой лестнице.

Там стояли два велосипедиста в пожарных касках.

Один из велосипедистов, которые привезли повозку, слез со своей машины и сказал Егору:

— Пошли, чего расселся!

Зал Киевского вокзала был высоким, гулким. Звук шагов раздавался так, словно его подхватывал микрофон и, многократно усилив, бросал вниз.

Прямо был выход на платформы, но велосипедист повернул налево.

И сразу — словно поднялся занавес — они очутились в ином мире. В мире людей, вещей и движения. Главное — здесь было движение. Движение — это и есть жизнь материи, сказал себе Егор. Неизвестно, он читал это где-то или сам придумал.

Зал переходил в длинное, не столь высокое, но просторное помещение, в котором сохранились длинные ряды жестких кресел для ожидающих пассажиров. В креслах сидели или лежали люди. В дальнем углу у стены несколько рядов были сдвинуты, и там собралась тесная компания с гитарой. Эти люди пели песню про барабанщика.

На свободном пространстве люди разгуливали поодиночке, парами или небольшими группами, останавливались, снова шли. Среди них были и велосипедисты, а также военные в мундирах и фуражках. Женщин было меньше, чем мужчин, но, глядя на них, можно было скорее сообразить, что они принадлежат разным эпохам. Мужской наряд за последние двести лет не так уж сильно менялся, зато женские платья претерпели большие перемены. И было странно и непривычно видеть даму в длинном, до земли, платье со шлейфом, а рядом с ней женщину в короткой, выше колен, юбке, женщин с высокими замысловатыми прическами и вообще без причесок — коротко и просто остриженных. Значит, здесь, понял Егор, есть свои парикмахеры и портные, и этот мир, оказывается, устроен куда сложнее, чем показалось там, возле Метромоста, где все человечество ограничивалось маленькой кучкой нищих.

Люди вокруг Егора были разного возраста, чаще старые, чем молодые. Независимо от возраста некоторые из них были более или менее новыми, живыми, а другие были изношены, как скрипучие стулья, поедены древоточцами и готовы вот-вот рассыпаться.

Но если там, в бытовке у Москвы-реки, только Марфута красила себе лицо, причем делала это не очень умело — видно, на фронте не успела научиться, — то здесь все — и мужчины и женщины — были размалеваны, как дикари.

Люська сказала:

— Полное безобразие, как в цирке.

Да, как в цирке, а вернее, как клоуны в пантомиме. Издали это не смешно, а вблизи и смешно и страшно.

Все они вели себя как очень занятые и важные люди, на Егора с Люськой никто не обращал внимания, если не считать женщины непонятных лет, прическа которой напоминала луковицу, лицо было густо намазано мелом, на щеках нарисованы красные помидоры, а вокруг желтых белков глаз черная кайма чуть ли не в спичку толщиной.

Женщина обернулась к ним, когда они проходили мимо следом за велосипедистом, и сказала своему спутнику, голубоватое лицо которого было прикрыто слишком большими темными очками:

— Обрати внимание, какая милая девчушка. Чудесный цвет лица.

— Обломают, — ответил ее спутник, наряженный почему-то в длинный шелковый таджикский халат. — Насмотрелся я на них. Многих обламывали.

Говорил он так спокойно и равнодушно, что у Егора кольнуло в сердце. Люське грозила какая-то опасность.

154